Ю. В. Яковлев

Некоторые особенности прозы Сеспеля


Мы располагаем двумя прозаическими произведениями Сеспеля – это рассказы «Дети леса» и «Истома».

Рассказ «Дети леса» написан в 1918 году. В это время Сеспель учился в учительской семинарии в Тетюшах. Напомню вкратце сюжет рассказа: девять чувашей, послушавшись проходимца Мигура, едут за ним на строительство железной дороги к русским с целью подзаработать денег. Поездка для чуваш оборачивается трагедией: из девяти чуваш в деревню возвращаются только двое, остальных убивают русские.

Рассказ не так прост, как может показаться на первый взгляд. Произведение читается не столько как частный случай, сколько как некий символ взаимоотношения русских и чувашей, как образ трагической доли чувашского народа.

Повествование начинается со скупой пейзажной зарисовки, создающей ощущение замкнутого мира и вызывающей впечатление тревоги: «Кругом дремучий лес. Ревет и воет ветер. На холме у опушки леса зловеще скрипит старый дуб»1 (перевод И. Данилова). Здесь схвачены основные надличностные силы. Лес символизирует природу, которая для чуваш родная, поскольку они родились и выросли в этом лесу, не случайно рассказ называется «Дети леса», но в то же время природа – таинственная и грозная, поскольку не подчиняется людям. Так со слов Сюхеби, передающем Мигуру отцовскую новость, мы узнаем, что зверье и дичь, оказывается, ушли за Волгу. Ветер является внешней силой, опять-таки надличностной, направленной на нарушение замкнутого мира. Ветер в рассказе является метафорой напора времени. Киреметь также является надличностной силой – она символизирует чувашский мир. Видение мира художником напоминает кинематографическое, поэтому можно сказать, что после показа надличностных сил «камера» переходит на изображение собственно человеческого мира: «У подножья холма, вдоль речки, рассыпаны жалкие лачуги. Жилье деда Ухилле обнесено высоким тыном; посреди двора стоит изба по-черному с маленькими оконцами»2. Тут налицо суживание угла зрения: лес, священный дуб, деревня, жилье деда Ухилле, обнесенное тыном, изба. Такая манера повествования напоминает прием монтажа – смену планов от общего к более крупному. Рассказ Сеспеля состоит из семи частей, там нет непрерывного повествования. Автор показывает лишь значительные моменты. Такое повествование очень напоминает метод последовательного монтажа в кинематографии. Несмотря на то, что рассказ начинается с «современной образности», все же художественное мышление автора как бы повторяет мифологический образ мысли. Подчеркиваю, тут дело не в упоминании Киремети, а в складе мышления автора, обнаружить который представителю другой национальности затруднительно. Работа тут осложняется еще и тем, что чувашский мир в рассказе показывается в пору разлада, разложения. Интересно заметить, что писатель одновременно с тем, что «раскачал» статичность и замкнутость фольклорного мира, «обнажил» причинность случившегося. К слову сказать, Сеспель, наверное, не только в прозе, но и в поэзии немыслим без «приема обнажения». Так, в своих стихах он обнажает чувство и стих, что позволяет говорить о возвращении к магической функции слова, его первоосновам. Что же касается данного рассказа, то здесь Сеспель «обнажает» мифологическое представление о судьбе, которое у чуваш прежде всего наполнено этическим содержанием. Итак, посмотрим, что же здесь происходит. По словам старого, седого Ухилле, «забывают люди обычаи дедов». И действительно, вера в языческую религию сильно подточена. Это видно хотя бы из того, как живет сын Ухилле Сюхеби – он не работает, т. е. попросту говоря, лодырничает, у него нет уважения к старшим, довольно скептически относится он и к чувашской религии. Сюхеби прикидывается больным, и его отец Ухилле призывает сына для излечения от недуга совершить жертвоприношение священному дубу. Но на это «симулянт» отвечает только бранью. Киреметь у него не в почете, его страшит другая сила – русские. Вот как он «философствует»: «Все киреметь да киреметь тебе, старый! Вот нагрянут русские с колокольцами, чем расплатимся за подати? Жертвы, поминки... Как примется дьяк жарить с розгами, хороши будут жертвы!»3. Так в рассказ входит противоположная сторона чувашского мира (мира, потому что для чуваш русские не просто русские, а именно чуждый мир). Ведь не случайно, когда их изобьют у реки, то, связанных, повезут не просто в село, как говорится в переводе Н. Данилова, а повезут в село с церковью. То, что в рассказе все русские – злодеи и изверги, видимо, имело реальную подоснову. В этом легко убедиться, если обратиться к дореволюционным исследованиям о чувашах. Достаточно обратиться к исследованиям Сбоева, Г. Тимофеева, рукописям Никольского, чтобы убедиться, что такое отношение русских к чувашам, какое показывается в рассказе, не является больной фантазией Сеспеля. Правда, допускаю, что он в подаче этих «ужасов», как и положено в искусстве, мог кое-что сгустить. Ветер и бури, направленные на разрушение чувашского мира и в конце повалившие Киреметь, в художественной системе этого рассказа персонифицируются в русских.

Даже то, что Мигур смог заразить своей идеей девять чуваш и повести их за собой, по художественной логике оказалось возможным только потому, что у Сюхеби и у его товарищей вера в религию неуклонно теряет силу. А в таких случаях не только ослабевают нравственные устои и обычаи, но и наступает дезориентация. Вот в этот кризисный мир и приходит Мигур. Достаточно привести несколько предложений из рассказа, чтобы рассмотреть авторское отношение к этому герою: «После смерти своей жены Мигур таскается в батраках у русских. Из-за бродяжничества ему так и не удалось наладить жизни»4. В переводе оценочные краски стушены, поэтому обратимся к оригиналу: «Микур, малтанхи арăмĕ вилнĕренпе, вырăссем хушшинче тарçăра çапкаланса çÿренĕ. Çапла сĕтĕрĕнсе çÿресе кун пурнăç тăвасси пулман»5. Замечу, что чувашское «çапкаланса çÿренĕ» тата «сĕтĕрĕнсе çÿренĕ» где-то равнозначно русскому «шалопай» и «лодырь». В системе этических представлений чуваш отношение к такому человеку должно быть крайне отрицательным. Но этого в рассказе нет. Оно и понятно, потому что у тех чувашей, которые поддались на провокацию этого проходимца, по большому счету, нет веры в свою религию. Не в пример им старик Ухилле, который веру в Киреметь впитал всем своим существом; и из того, что он пытается отклонить своего сына от решения к поездке, можно заключить: он, видимо, раскусил пройдоху. Это говорит о том, что вера в своего бога ему служит и практическим руководством, т. е. он довольно легко различает или же чувствует добро и зло. Для подтверждения подобного толкования образов Мигура и Ухилле я приведу мысль одного чувашефоба, выступившего в «Казанском вестнике» за 1829 год, который всячески разносит чуваш, но все же замечает: «Не зная имени добродетели или порока, чуваши непринужденно следуют первой, и страшатся последнего»6. Я не думаю, чтобы Сеспель подходил к этим проблемам сознательно, скорее всего это у него «выразилось», т. е. его сочинительство по сути в определенной степени было и мифотворчеством. Конечно, можно сказать, что и сам сюжет рассказа перекликается со сказочным мотивом – отправлением в чужой мир и возвращением. Но это, по-моему, не так уж много значит. Для Сеспеля, видимо, важно показать человека в кругу его мыслей и верований, т. е. его больше занимает проблема нравственная, но если философия выражает сущность чего-либо и занимается проблемой судьбы, то можно сказать, что Сеспель ставит здесь философскую проблему.

Чуваши всегда сторонились зла. И это, думается, было не просто житейским правилом, но и своего рода религией. Если наш современник соблазнится чем угодно, то мало кого удивит это, но в рассказе за очень ненадежным человеком следует девять чуваш – представители народа, который по сей день считает: «Усал çумне выртиччен, ырă ури вĕçне вырт» (Чем ложиться рядом со злом, ложись у ног добра). Чуваши стараются этот принцип по сей день вводить в жизнь. И вот, когда эти же чуваши у Сеспеля довольно легко обманываются, все это начинает напоминать характерную манеру художественного мышления Сеспеля – «экспериментальное». Тут нет насилия над материалом – просто во всем этом угадывается сеспелевский стиль письма и мышления.

Трагедия в рассказе предопределяется именно нарушением нравственных представлений. А то, в чем же состоит это нарушение, показано в экспозиции рассказа. В нем уже предвидится исход. Другие художественные средства теперь уже только оттеняют должное, и в них также подчеркивается заданность. Правда, значение художественных усилий не сводимо только к этому. Так, пейзажные зарисовки не только художественно мотивируют события, но и выражают переживания героев. Например, в описании заката писатель делает акцент на красном цвете заката, ассоциирующимся с цветом крови и усиливающим впечатление растущего беспокойства. Той же цели служит и легенда об Атăл паттăр, но эта легенда несет и другую функцию: она как бы служит средством сравнения прежнего могущества чуваш с их теперешним упадком. Легенда вместе с тем и предопределяет исход поездки, поскольку она кончается гибелью Атăл паттăра.

Но все же главное обоснование случившегося в рассказе – именно в нарушении нормы, которое по степени появления смотрится как нечто субъективное, тенденциозное, как эксперимент, и в этом как раз и обнаруживается сеспелевская рука.

Из воспоминаний о Сеспеле, в частности, Гурия Кузьмина, мы знаем, что поэт и в детстве, и позже был горазд на причуды, т. е. он, видимо, и в жизни ставил опыты. В художественной же сфере Сеспель также экспериментировал, к примеру, он проявил себя как реформатор стиха. Я уже отметил, что в рассказе «Дети леса» это экспериментальное начало вполне можно обнаружить. О рассказе «Истома», написанном на русском языке, наверное, можно сказать, что он еще более экспериментален. При разборе этого рассказа приходишь к выводу: к его прозе надо подходить не просто как к прозе, а как к прозе поэта, т. е. на манере письма сказывается поэтическое происхождение Сеспеля. Так чем же, как не поэтической организацией, объяснить, что в «Истоме» образы героев получились бледными, почти условными? Хотя нужно заметить, что в рассказе «Дети леса» характеры тоже не были индивидуализированы, но там эту особенность легко можно объяснить.

Наш традиционно-социологический подход не учитывает законы художественной системы автора, которые в основе своей, если писатель – настоящий художник, строго индивидуализированы. К художникам надо подходить строго индивидуально, стараться, разобраться в их художественном мире. Итак, зададимся вопросом: то, что Сеспель не изображает образы в индивидуальных чертах, означает ли это, что он плохой писатель? Я считаю, что нет. В рассказе «Дети леса» Сеспель не ставит задачи изображения характеров. Ему, видимо, достаточно показать человека в кругу его мыслей и верований. Художник, по-видимому, не ставит и задачу изображения психологии героя. Его интересует отношение к миру, так сказать, национальное воззрение на мир. (Характер художественного решения события близок к античному механизму необратимости судьбы). «У него художественно значим, «идееносен» образ события (мифологема), а не человека (характера); персонажи различаются не столько чертами своих характеров, сколько ролью в художественной ситуации, выступая в качестве функции событий, составляющих их судьбу»7.

Что же касается «Истомы», то причины отказа от художественной индивидуальности в пользу безличной психологии у Сеспеля, видимо, в другом. Ведь интерес рассказа не в самих образах, а в психологии страсти, в раскрытии душевных движений, в изображении сильной натуры с повышенной чувствительностью. Рассказ субъективен, т. е. здесь писатель «списывает с себя». То, что вся соль рассказа заключена в переживаниях, мыслях и чувствах образа автора, это, вероятно, от поэтической организации натуры Сеспеля. Ведь сущность поэтического гения Сеспеля состоит в таланте создавать настроение. «Сеспель внушает, а не сообщает, и в его поэзии отдельные слова растворяются в звучании, которое заключает в себе определенный художественно-эмоциональный образ действительности и мысли»8.

В рассказе налицо контраст между яркостью, страстностью сильно выраженных чувств и бледностью, почти условностью героев. Рассмотрим это на примере: «Поляна все более и более оживлялась. Бегали, догоняли друг друга. Машу тоже догоняли, ловили молодые, сильные Вани, Пети, кружили в вихре хоровода, пляски и вальсов. Она смеялась, пела, строила глазки, целовалась с парнями.

Игры вдогонку. Девушки убегали, нагонявшие их парни целовали, сжимали в объятиях, мяли груди. Миклуха поймал Сашу-стрекозу в чаще леса. Она красивая, задорная, полная, упругая»9. Все эти Васи, Пети, Маши, Саши – у Сеспеля не индивидуальности. Тщетно искать в этом рассказе и портреты героев. Здесь создается особый «язык», и образы героев, отмеченные абстрактностью, по-моему, вызывают скорее всего образ-переживание. Отмечу, что палитра чувств, основанных на страдании, здесь очень богатая. Писатель возбуждает почти музыкальные эмоции. Особенно выразительны ощущения Миклухи: «И Миклуха упал на траву вниз лицом. Ему хотелось, чтобы для него все было сметено на земле огненным вихрем, хотелось, чтобы в огненных бурях закружились, зашатались все основы мироздания, все законы Вселенной. Его руки судорожно хватали траву и вырывали с корнем. Сердце стонало. Стонал каждый атом его организма. Он бился в судорогах»10.

Не только этот рассказ, наверное, и все творчество Сеспеля в целом отмечено эмоциональным восприятием действительности, поэтому его, наверное, можно назвать эмоционалистом11.

В рассказе «Истома» уже просматриваются черты «упадничества» всей чувашской прозы. Герой Сеспеля наделен способностью к самоанализу. И причина трагедии Миклухи не только в неприглядной внешности, т. е. не только в судьбе. Все дело в том, что герой как бы сам идет к трагедии и в какой-то степени преодолевает для себя трагедию. Здесь нет желания оградить себя от страдания, а есть готовность, стремление, не в полной мере осознанное, идти навстречу этому страданию. Это уже, что называется, «эгоизм страдания», но добровольным мучением, растравлением воспаленной души герой утверждает идею достоинства и величия человеческой души. Если в «Детях леса» Сеспель ослабил внутреннюю связанность фольклорного мира, то тут сеспелевский герой по сути бросает вызов судьбе.

Глубоко интимные письма Сеспеля к Червяковой также можно рассматривать в качестве художественной прозы. Это своего рода роман в письмах, близкий по своему духу к «Страданию юного Вертера» Гете. Но, чтобы разбирать эти письма, видимо, надо вначале разобраться, чем были эти письма для самого поэта – страстными признаниями или же просто игрой, или, по П. Бекшанскому, «литературным произведением о взаимоотношениях, о неразделенной любви двух типов (в значительной степени оба из них выдуманы автором), столкнувшихся волей случая, рожденного революцией»12.

Вопрос этот поставлен недавно и, думаю, что далек от разрешения13. К этой проблеме, очевидно, надо подходить со всей ответственностью, поскольку иначе, как правильно замечает Н. Рубис, «можно рисковать трагедию назвать пародией»14.

Прав Бекшанский, который считает, что «надо высветить Сеспеля, очистить от хрестоматийного глянца»15. В письме к Ст. Шавлы друг поэта пишет: «Вы поставили передо мной большой и сложный вопрос: как погиб Сеспель – самоубийство или убийство? А за этим вопросом неминуемо встает еще более сложный вопрос – какой же был Сеспель?

Трудно ответить на эти вопросы. Тут еще будут глубокие поиски, исследования, и новые факты его жизни, и новые догадки, и споры.

Образ Сеспеля во всей диалектической сложности и противоречиях, во всех его исканиях, находках и заблуждениях, во всей силе и слабости характера, во всей целеустремленности и неожиданной внезапности его поступков еще не воссоздан»16.

Сказанное П. Бекшанским более 20 лет тому назад актуально и для нашего времени. Феномен Сеспеля все еще представляет собой загадку. Так, стихи поэта и его любовные письма настолько отличаются друг от друга, что нелегко поверить, что они принадлежат одному и тому же лицу. Возникает вопрос: где Сеспель представлен более личностно – в поэзии или же в письмах? На мой взгляд, и трагедийные по своей основе стихи, и сентиментальные, с избытком чувствительности письма шли из глубины сердца и отражают высокочувствительное сердце гения, для которого не были чужды как громадный заряд энергии, высокий накал чувств, так и слезливая чувствительность и ранимость, но без последних, как это ни странно на первый взгляд, навряд ли могла быть и трагедийная, действенная поэзия сеспелевского гения.


Литература

1 Сеспель М. Собрание сочинений. Чебоксары, 1989. С. 205.

2 Там же.

3 Там же.

4 Там же. С. 207.

5 Там же. С. 206.

6 ЧНИИ НА, отд. V, ед. хр. 43, с. 371.

7 Аверинцев С. С. Греческая литература и ближневосточная «словесность» // Типология и взаимосвязи литератур древнего мира. М., 1971.С. 218.

8 Яковлев Ю. В. Беседы ,//Молодой коммунист, 23 ноября 1989 г. С. 12.

9 Сеспель М. Указ. соч. С. 237.

10 Там же. С. 243.

11 «Что такое эмоционализм? Эмоционализм – это импрессионизм, дошедший до синтеза, до обобщения, в нем из настроения рождается эмоция – так, как от природы впечатление – в импрессионизме» (Искусство,1905, № 2, с. 56. Цит. по книге: Стернин Г. Ю. Художественная жизнь России 1900–1910-х годов. М., 1988. С. 210).

12 Письмо П. Бекшанского к Г. Кузьмину от 21.04.59. ЧНИИ НА, отд.V, ед. хр. 1024, инв. № 5977.

13 Яковлев Ю. Мечта поэта // Советская Чувашия, 23 ноября 1989 г.

14 ЧНИИ НА, отд. V, ед. хр. 991, инв. № 4533.

15 Письмо П. Бекшанского к Я. Ухсаю. ЧНИИ НА, отд. V, ед. хр. 1024.

16 Письмо П. Бекшанского к С. Шавлы. ЧНИИ НА, отд. V, ед. хр.1024. С. 136.


Яковлев, Ю. В. Некоторые особенности прозы Сеспеля / Ю. В. Яковлев // Поэтика Сеспеля. – Чебоксары, 1991. – С. 36-42.


Литература о жизни и творчестве М. Сеспеля

Библиография